Меню
Бесплатно
Главная  /  Остекление  /  Прощание с матерой 19 глава. «Прощание с Матёрой

Прощание с матерой 19 глава. «Прощание с Матёрой

«Прощание…» было написано Валентином Распутиным в 1976 году, это время можно по праву назвать временем упадка и разрухи советской деревни. В ту пору шла активная кампания по уничтожению «неперспективных деревень», что вызывало у писателей-деревенщиков глубокую тревогу за традиции и своеобразный национальный уклад деревенской жизни, который вот-вот мог исчезнуть под влиянием города.

Так, в основу сюжета «Прощания с Матерой » В.Г Распутин положил реальную историю о строительстве гидроэлектростанции на реке Ангара, в результате которого оказались затопленными несколько окрестных деревень. Жителям этих мест волей-неволей пришлось переселиться в соседние города, переезд для большинства сельских жителей оказался очень болезненным и морально тяжелым.

Но кроме проблемы вымирания деревни В. Распутин в «Прощании…» поднимает и ряд других проблем. Это «вечные» проблемы нравственного характера: взаимоотношение поколений, память и забвение, совесть, поиск смысла жизни.

В. Распутин в своей повести показывает взаимосвязь нравственности народа с его прошлым и окружающими местами, малой родиной. В понимании писателя без малой родины человек не может жить по-настоящему, ведь родная земля дает человеку гораздо больше, чем он в состоянии осознать. И поэтому отрыв человека от родной земли, корней, традиций для В. Распутина равносилен утрате совести. Это осознают пожилые герои повести, в первую очередь, главная героиня — старуха Дарья.

Эта носительница многовековых традиций не в силах навсегда расстаться с обжитым местом, ведь в избе, которой она прожила всю свою долгую жизнь, жили еще ее дед и бабка. В этих старых стенах прошло ее детство, радостные годы материнства и замужества, тяжелое время войны. Неслучайно образ дома в повести изображен, словно одухотворенный и живой. Другие старики также остаются верными родной Матере. В. Распутин приводит красочное сравнение стариков со старыми деревьями, которые взялись пересаживать. Весьма символична смерть, казалось бы, совершенно здорового старика Егора, которая происходит в первые недели после его отъезда из Матеры. Молодое же поколение, живя будущим, совершенно спокойно расстается с родными местами.

Так, сын Дарьи Павел понимает страдание старой матери, однако он не находит времени, чтобы помочь облегчить их (выполнив просьбу Дарьи о перевозе могил ее родни). А внук Дарьи Андрей оказывается и вовсе безразличным к горю пожилого поколения по родным местам, он уезжает на строительство платины, в результате которого и будет погублена Матера. Так происходит распад семьи, за которым, по мнению автора «Прощания…» логически последует крушение народа и всей страны. И оттого Матеру можно считать не только названием одной деревни, но и символическим наименованием страны и образа матери-земли, в целом.

В. Распутин хочет показать, что в корне неверно достигать новых целей (пусть и таких значимых, как развитие промышленности) ценой предательства своего прошлого, мотивируя это словами Дарьи: «У кого памяти нет, у того нет и жизни».
Таким образом, повесть можно назвать криком души о заглублении деревень и людей, которых насильно выселили с родных мест. «Прощание с Матерой» очень ярко показывает великое значение традиций в жизни каждого человека.

Очень кратко Старух насильно выселяют из родной деревни, подлежащей затоплению. Вынужденные оставить родные дома и могилы, они тяжело прощаются с родными краями.

1 - 3

Для деревни Матёры, стоящей на острове с таким же названием, наступила последняя весна. Ниже по течению строили плотину для гидроэлек­тро­станции, и на месте острова разольётся огромное водохранилище. В этом году хлеба сеяли не на всех полях, а многие матёринцы уже жили на два дома, наезжая в деревню только чтобы посадить картошку. Деревня «повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода».

Остров в форме утюга растянулся по Ангаре на пять вёрст. С нижнего конца к нему притулился островок Подмога, где у матёринцев были дополни­тельные поля и сенокосы. На своём веку Матёра повидала и бородатых казаков, и торговых людей, и каторжников. От колчаковцев на верхнем конце острова остался барак. Была и церквушка, построенная на деньги похороненного здесь же купца, которую «в колхозную пору приспособили под склад», и мельница. На старом пастбище дважды в неделю садился самолёт - возил народ в город.

Так и жила Матёра более трёхсот лет, пока не пришла пора умирать.

К лету в деревне остались только дети да старики. Три старухи - Дарья, Настасья и Сима - любили пить чай из медного красавца-самовара. Чаёвничая, они вели долгие беседы. Часто к ним присоединялся старик Богодул, живший в колчаковском бараке. Дед был дремучим, как леший, и разговаривал в основном матом.

Дарья и Настасья были местными, а Сима приехала на Матёру в поисках «старика, возле которого она могла бы греться», но единственный в деревне бобыль испугался немой Симиной дочки Вальки. Сима поселилась в пустующей избушке на краю деревни. Валька выросла, родила неизвестно от кого сына и бросила его, бесследно исчезнув. Так и осталась Сима с пятилетним внучком Колькой, диким и молчаливым.

Настасья с мужем Егором остались на старости лет одни - двух сыновей забрала война, третий провалился с трактором под лёд и утонул, а дочь умерла от рака. Настасья начала «чудить» - наговаривать невесть что на своего старика: то он угорел до смерти, то кровью истёк, то плакал всю ночь. Добрые люди не замечали Настасьиной «свихнутости», злые издевались. «Со зла или от растерянности» дед Егор поменял свой дом не на посёлок, а на квартиру в городе, где строились дома для одиноких стариков. Ему и бабке Настасье предстояло первыми попрощаться с Матёрой.

Бабки мирно чаёвничали, когда в дом ворвался Богодул и крикнул, что чужие грабят кладбище. Старухи ворвались на сельское кладбище, где незнакомые рабочие уже заканчивали стаскивать в кучу кресты, ограды, тумбочки. Это была санитарная бригада, присланная санэпид­станцией, чтобы очистить затопляемые территории.

Собравшийся со всей деревни народ остановил рабочих. Напрасно председатель сельсовета Воронцов объяснял, что так положено. Матёринцы отстояли кладбище и весь вечер прилаживали обратно кресты на родных могилках.

4 - 6

Богодула знали давно - он менял в окрестных деревнях мелкую бакалею на продукты. Матёру он выбрал своим последним пристанищем. Зимой Богодул жил то у одной, то у другой старухи, а летом перебирался в колчаковский барак. Несмотря на постоянную матерщину, бабки любили его и наперебой привечали, а старики недолюбливали.

Внешне Богодул не менялся много лет и был похож на дикого лесного человека. Ходили слухи, что он поляк и бывший каторжник, сосланный за убийство, но доподлинно о нём ничего не знали. О переселении Богодул и слушать не хотел.

Дарья тяжело пережила разорение кладбища, ведь там лежали все её предки. Она не доглядела, допустила разорение, а скоро и вовсе всё водой зальёт, и ляжет Дарья в чужую землю, вдали от родителей и дедов.

Родители Дарьи умерли в один год. Мать - внезапно, а отец, придавленный мельничным жерновом, долго болел. Об этом Дарья рассказывала зашедшему на чай Богодулу, сетовала, что истончили, истрепали люди совесть так, что «и владеть ей не способно», только для показу и хватает.

Потом Дарья пустилась в воспоминания о Матёре и своей семье. Её мать была не местной, отец привёз её «с бурятской стороны». Воды она боялась всю жизнь, но теперь только Дарья поняла, к чему был тот страх.

Дарья родила шестерых детей. Старшего забрала война, младшего зашибло деревом на лесоповале, дочь умерла при родах. Осталось трое - два сына и дочь. Старший сын, пятидяси­тилетний Павел, теперь жил на два дома и приезжал изредка, уставший от царившего в свежеис­печённом совхозе беспорядка. Дарья просила сына перенести к посёлку могилки родителей, тот обещал, но как-то неуверенно.

Посёлок, в который съедутся люди из двенадцати подлежащих затоплению деревень, состоял из двухэтажных домиков, в каждом - по две квартиры в два уровня, соединённых крутой лесенкой. При домиках - крохотный участок, погребок, курятник, закуток для свиньи, а вот корову поставить было негде, да и покосов с выгонами там не было - посёлок окружала тайга, которую сейчас усиленно корчевали под пашни.

Тем, кто переезжал в посёлок, выплачивали хорошую сумму при условии, что они сами сожгут свой дом. Молодые дождаться не могли, чтобы «подпалить отцову-дедову избу» и поселиться в квартире со всеми удобствами. Получить деньги за избу спешил и Петруха, беспутный сын старухи Катерины, но его дом объявили памятником деревянного зодчества и обещали увезти в музей.

Хозяин Матёры, «маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя не похожий зверёк», которого не могли увидеть ни люди, ни звери, тоже предчув­ствовал, что острову приходит конец. По ночам он обходил деревню и окрестные поля. Пробегая мимо барака Богодула, Хозяин уже знал, что старик живёт последнее лето, а у хаты Петрухи он почувствовал горький запах гари - и этот древний дом, и остальные избы готовились к неминуемой гибели в огне.

7 - 9

Пришла пора уезжать Настасье. Со своим домом она прощалась трудно, не спала всю ночь, и вещи не все забрала - в сентябре она собиралась вернуться, чтобы выкопать картошку. В доме остался весь нажитый дедами скарб, ненужный в городе.

Утром дед Егор увёз плачущую Катерину, а ночью загорелась Петрухина изба. Накануне он вернулся на остров и велел матери съезжать. Катерина ночевала у Дарьи, когда начался пожар. Дарья была старухой с характером, крепкой и авторитетной, вокруг которой собрались оставшиеся в Матёре старики.

Столпившиеся вокруг горящего дома матёринцы молча смотрели на огонь.

Петруха бегал между ними и рассказывал, что изба загорелась внезапно, а он чуть не сгорел заживо. Народ знал Петруху как облупленного и не верил ему. Только Хозяин видел, как Петруха поджог родной дом, и чувствовал боль старой избы. После пожара Петруха исчез вместе с полученными за дом деньгами, а Катерина осталась жить у Дарьи.

Зная, что мать теперь не одна, Павел приезжал ещё реже. Он понимал, что плотину построить необходимо, но, глядя на новый посёлок, только руками разводил - настолько нелепо он был построен. Аккуратный ряд домиков стоял на голом камне и глине. Для огорода нужен был привозной чернозём, а неглубокие погреба сразу же затопило. Видно было, что посёлок строили не для себя и меньше всего думали, удобно ли будет в нём жить.

Сейчас Павел работал бригадиром, распахивал «бедную лесную землицу», жалел о богатых землях Матёры и думал, не слишком ли это большая цена за дешёвую электро­энергию. Он смотрел на ни в чём не сомневающуюся молодёжь и чувствовал, что стареет, отстаёт от слишком быстрой жизни.

Жена Павла, Соня, была в восторге от «городской» квартиры, но Дарье здесь никогда не привыкнуть. Павел знал это и боялся того дня, когда ему придётся увозить мать с Матёры.

10 - 15

Петруха убрался с Матёры, не оставив матери ни копейки. Катерина осталась жить «на Дарьиных чаях», но не теряла надежды, что сын остепенится, устроится на работу, и у неё будет свой угол.

Катерина, никогда не бывшая замужем, прижила Петруху от женатого матёринского мужика Алёши Звонникова, погибшего на войне. Петруха взял от отца «лёгкость, разговорную тароватость», но если у Алёши она была после дела, то у Петрухи - вместо него. Окончив курсы трактористов, он сел на новенький трактор и по пьяни крушил на нём деревенские заборы. Трактор отобрали, и с тех пор Петруха переходил с работы на работу, нигде долго не задерживаясь.

Семьи у Петрухи не было - бабы, которых он привозил из-за Ангары, сбегали через месяц. Даже имя его не было настоящим. Петрухой Никиту Зотова прозвали за разгиль­дяйство и никчёмность.

Дарья сурово винила Катерину в том, что та вконец распустила сына, та тихо оправдывалась: никто не знает, как такие люди получаются, а её вины в том нет. Сама Дарья тоже немного с детьми возилась, однако все людьми выросли. На себя Катерина уже рукой махнула - «куды затащит, там и ладно».

Незаметно проходили летние дни, которые старухи и Богодул коротали за долгими разговорами. А потом начался сенокос, на Матёру съехалось полдеревни, и остров ожил в последний раз. Павел снова вызвался в бригадиры, народ работал с радостью, а домой возвращались с песней, и навстречу этой песне выползали из домов самые древние старики.

На Матёру приехали не только свои, из совхоза - наезжали из дальних краёв те, кто жил здесь когда-то, чтобы попрощаться с родной землёй. То и дело происходили встречи давних друзей, соседей, одноклассников, а за деревней вырос целый палаточный городок. По вечерам, забывая об усталости, матёринцы собирались на долгие посиделки, «помня, что не много остаётся таких вечеров».

После двухнедельного отсутствия явился в Матёру и Петруха, одетый в нарядный, но уже порядком замызганный костюм. Выделив матери немного денег, он таскался то по деревне, то по посёлку, и всем рассказывал, какой он «до зарезу» необходимый человек.

Во второй половине июля начались затяжные дожди, и работу пришлось прервать. К Дарье приехал внук Андрей, младший сын Павла. Его старший сын женился «на нерусской» и остался на Кавказе, а средний учился в Иркутске на геолога. Андрей, год назад вернувшийся из армии, работал в городе, на заводе. Теперь он уволился, чтобы поучаствовать в постройке ГЭС.

Андрей считал, что сейчас у человека в руках великая сила, он всё может. Дарья возражала внуку: людей жалко, потому что они «про своё место под богом забыли», вот только бог их место не забыл и следит за загордившимся не в меру человеком. Сила-то большая людям дана, но люди так и остались маленькими - не они хозяева жизни, а «она над ними верх взяла». Суетится человек, пытается догнать жизнь, прогресс, но не может, оттого и жалеет его Дарья.

Андрея привлекала известная на весь Советский Союз стройка. Он считал, что должен поучаствовать в чём-то великом, пока молод. Павел не пытался переубедить сына, но и понять его он тоже не мог, осознав, что сын его - «из другого, из следующего поколения». Дарья же, вдруг поняв, что это её внук будет «пускать воду» на Матёру, неодобрительно замолчала.

Дождь продолжался, и от затяжного ненастья на душе у матёринцев стало смутно и тревожно - они начали осознавать, что Матёры, казавшейся вечной, скоро не будет.

Собираясь у Дарьи, матёринцы толковали об острове, о затоплении и новой жизни. Старики жалели родину, молодёжь стремилась в будущее. Приходила сюда и Тунгуска, женщина «древних тунгусских кровей», которую незамужняя дочь, директор местного зверосовхоза, временно поселила в пустующем доме. Тунгуска молча курила трубку и слушала. Павел чувствовал, что правы и старики, и молодёжь, и невозможно здесь найти «одной, коренной правды».

Приехавший на Матёру Воронцов заявил, что к середине сентября картошка должна быть выкопана, а остров полностью очищен от построек и деревьев. Двадцатого числа ложе будущего водохранилища будет принимать государ­ственная комиссия.

На следующий день выглянуло солнце, подсушило размокшую землю, и сенокос продолжился, но дождь унёс рабочий «азарт и запал». Теперь люди спешили поскорей закончить работу и устроиться на новом месте.

Дарья ещё надеялась, что Павел успеет перенести могилки её родителей, но его срочно вызвали в посёлок - один из рабочих его бригады сунул руку в станок. Через день Дарья отправила в посёлок Андрея, разузнать об отце, и снова осталась одна - копалась в огороде, собирала никому теперь ненужные огурцы. Вернувшись, Андрей доложил, что отца, который отвечал за технику безопасности, «таскают по комиссиям» и самое большее влепят выговор.

Внук уехал, даже не попрощавшись с родными местами, а Дарья окончательно поняла, что родные могилки останутся на Матёре и уйдут вместе с ней под воду. Вскоре исчез и Петруха, старухи снова стали жить вместе. Наступил август, урожайный на грибы и ягоды, - земля словно чувствовала, что родит в последний раз. Павла сняли с бригадирства, перевели на трактор, и он снова начал приезжать за свежими овощами.

Глядя на усталого, сгорбленного сына, Дарья размышляла, что не хозяин он себе - подхватило их с Соней и несёт. Можно уехать ко второму сыну в леспромхоз, но там «сторона хоть и не дальняя, но чужая». Лучше уж проводить Матёру и отправиться на тот свет - к родителям, мужу и погибшему сыну. У мужа Дарьи могилы не было - он пропал в тайге за Ангарой, и она редко о нём вспоминала.

16 - 18

На уборку хлеба нагрянула «орда из города» - три десятка молодых мужиков и три подержанные бабёнки. Они перепились, начали буйствовать, и бабки боялись выходит вечером из дому. Не боялся работничков только Богодул, которого те прозвали «Снежным человеком».

Матёринцы начали потихоньку вывозить с острова сено и мелкую живность, а на Подмогу прибыла санбригада и подожгла островок. Потом кто-то поджёг старую мельницу. Остров заволокло дымом. В день, когда сгорела мельница, к Дарье переехала Сима с внуком, и снова начались долгие разговоры - перемывали кости Петрухе, который нанялся поджигать чужие дома, обсуждали будущее Симы, которая всё ещё мечтала об одиноком старичке.

Убрав хлеб, «орда» съехала, на прощание спалив контору. Колхозную картошку убирали школьники - «шумное, шныристое племя». Очистив Подмогу, санбригада перебралась на Матёру и поселилась в колчаковском бараке. Матёринцы съехались выбирать свою картошку, приехала и Соня, окончательно ставшая «городской». Дарья понимала, что в посёлке хозяйкой будет она.

Настасья не приехала, и старухи сообща убрали её огород. Когда Павел увёз корову, Дарья отправилась на кладбище, оказавшееся разорённым и выжженным. Найдя родные холмики, она долго жаловалась, что именно ей выпало «отделиться», и вдруг словно услышала просьбу прибрать избу, перед тем как проститься с ней навсегда. Представилось Дарье, что после смерти она попадёт на суд своего рода. Все будут сурово молчать, и заступится за неё только погибший в малолетстве сын.

19 - 22

Cанбригада подступилась, наконец, к вековой лиственнице, росшей возле села. Местные называли могучее дерево, с которым было связано множество легенд, «лиственем» и считали его основой, корнем острова. Древесина лиственя оказалась твёрдой как железо, не брали его ни топор, ни бензопила, ни огонь. Пришлось рабочим отступиться от непокорного дерева.

Пока санбригада воевала с лиственем, Дарья прибирала избу - белила печь и потолки, скребла, мыла.

Сима, Катерина и Богодул тем временем свозили в барак Настасьину картошку. Завершив свой тяжкий и скорбный труд, Дарья осталась ночевать одна и молилась всю ночь. Утром, собрав вещи и позвав пожогщиков, она ушла, бродила неведомо где весь день, и чудилось ей, что рядом бежит невиданный зверёк и заглядывает в глаза.

Вечером Павел привёз Настасью. Та рассказала, что дед Егор долго болел, отказывался от еды, не выходил из квартиры и недавно умер - не прижился на чужом месте. Зная Настасьины странности, старухи долго не могли поверить, что крепкого и сурового Егора больше нет. Настасья по подсказке Дарьи предложила Симе жить вместе. Теперь бабки ютились в Богодуловом бараке, дожидаясь, пока за ними приедет Павел.

Глядя на догорающую избу, Павел не чувствовал ничего, кроме неловкого удивления - неужели он здесь жил, а приехав в посёлок, ощутил «облегчающую, разрешившуюся боль» - наконец-то всё кончилось, и он начнёт обживать новый дом.

Вечером к Павлу явился Воронцов в сопровождении Петрухи и отругал за то, что старухи до сих пор не вывезены с острова - утром нагрянет комиссия, а барак ещё не сожжён. Воронцов решил самолично отправиться на Матёру и взял Павла и Петруху с собой.

Переправляясь на катере через Ангару, они заблудились в густом тумане. Пробовали кричать, надеясь, что старухи услышат, но туман гасил все звуки. Павел жалел, что согласился на эту поездку - он знал, что бабки испугаются ночного выселения.

Старухи проснулись в окружённом туманом бараке, словно на том свете. С острова слышался тоскливый вой - плач Хозяина, а с реки - слабый шум мотора.


В. Г. Распутин

Прощание с Матерой

И опять наступила весна, своя в своем нескончаемом ряду, но последняя для Матёры, для острова и деревни, носящих одно название. Опять с грохотом и страстью пронесло лед, нагромоздив на берега торосы, и Ангара освобожденнo открылась, вытянувшись в могучую сверкающую течь. Опять на верхнем мысу бойко зашумела вода, скатываясь по речке на две стороны; опять запылала по земле и деревьям зелень, пролились первые дожди, прилетели стрижи и ласточки и любовно к жизни заквакали по вечерам в болотце проснувшиеся лягушки. Все это бывало много раз, и много раз Матёра была внутри происходящих в природе перемен, не отставая и не забегая вперед каждого дня. Вот и теперь посадили огороды – да не все: три семьи снялись еще с осени, разъехались по разным городам, а еще три семьи вышли из деревни и того раньше, в первые же годы, когда стало ясно, что слухи верные. Как всегда, посеяли хлеба – да не на всех полях: за рекой пашню не трогали, а только здесь, на острову, где поближе. И картошку, моркошку в огородах тыкали нынче не в одни сроки, а как пришлось, кто когда смог: многие жили теперь на два дома, между которыми добрых пятнадцать километров водой и горой, и разрывались пополам. Та Матёра и не та: постройки стоят на месте, только одну избенку да баню разобрали на дрова, все пока в жизни, в действии, по-прежнему голосят петухи, ревут коровы, трезвонят собаки, а уж повяла деревня, видно, что повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода. Все на месте, да не все так: гуще и нахальней полезла крапива, мертво застыли окна в опустевших избах и растворились ворота во дворы – их для порядка закрывали, но какая-то нечистая сила снова и снова открывала, чтоб сильнее сквозило, скрипело да хлопало; покосились заборы и прясла, почернели и похилились стайки, амбары, навесы, без пользы валялись жерди и доски – поправляющая, подлаживающая для долгой службы хозяйская рука больше не прикасалась к ним. Во многих избах было не белено, не прибрано и ополовинено, что-то уже увезено в новое жилье, обнажив угрюмые пошарпанные углы, и что-то оставлено для нужды, потому что и сюда еще наезжать, и здесь колупаться. А постоянно оставались теперь в Матёре только старики и старухи, они смотрели за огородом и домом, ходили за скотиной, возились с ребятишками, сохраняя во всем жилой дух и оберегая деревню от излишнего запустения. По вечерам они сходились вместе, негромко разговаривали – и все об одном, о том, что будет, часто и тяжело вздыхали, опасливо поглядывая в сторону правого берега за Ангару, где строился большой новый поселок. Слухи оттуда доходили разные.

Тот первый мужик, который триста с лишним лeт назад надумал поселиться на острове, был человек зоркий и выгадливый, верно рассудивший, что лучше этой земли ему не сыскать. Остров растянулся на пять с лишним верст и не узенькой лентой, а утюгом, – было где разместиться и пашне, и лесу, и болотцу с лягушкой, а с нижней стороны за мелкой кривой протокой к Матёрe близко подчаливал другой остров, который называли то Подмогой, то Подногой. Подмога – понятно: чего нe хватало на своей земле, брали здесь, а почему Поднога – ни одна душа бы не объяснила, а теперь не объяснит и подавно. Вывалил споткнувшийся чей-то язык, и пошло, а языку, известно, чем чудней, тем милей. В этой истории есть еще одно неизвестно откуда взявшееся имечко – Богодул, так прозвали приблудшего из чужих краев старика, выговаривая слово это на хохлацкий манер как Бохгодул. Но тут хоть можно догадываться, с чего началось прозвище. Старик, который выдавал себя за поляка, любил русский мат, и, видно, кто-то из приезжих грамотных людей, послушав его, сказал в сердцах: богохул, а деревенские то ли не разобрали, то ли нарочно подвернули язык и переделали в богодула. Так или не так было, в точности сказать нельзя, но подсказка такая напрашивается.

Деревня на своем веку повидала всякое. Мимо нее поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночевку торговые люди, снующие в ту и другую стороны; везли по воде арестантов и, завидев прямо по носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов. От колчаковцев остался в Матёре срубленный ими на верхнем краю у голомыски барак, в котором в последние годы по красным летам, когда тепло, жил, как таракан, Богодул. Знала деревня наводнения, когда пол-острова уходило под воду, а над Подмогой – она была положе и ровней – и вовсе крутило жуткие воронки, знала пожары, голод, разбой.

Была в деревне своя церквушка, как и положено, на высоком чистом месте, хорошо видная издали с той и другой протоки; церквушку эту в колхозную пору приспособили под склад. Правда, службу за неимением батюшки она потеряла еще раньше, но крест на возглавии оставался, и старухи по утрам слали ему поклоны. Потом и кроет сбили. Была мельница на верхней носовой проточке, специально будто для нее и прорытой, с помолом хоть и некорыстным, да нeзаемным, на свой хлебушко хватало. В последние годы дважды на неделе садился на старой поскотине самолет, и в город ли, в район народ приучился летать по воздуху.

Вот так худо-бедно и жила деревня, держась своего мeста на яру у левого берега, встречая и провожая годы, как воду, по которой сносились с другими поселениями и возле которой извечно кормились. И как нет, казалось, конца и края бегущей воде, нeт и веку деревне: уходили на погост одни, нарождались другие, заваливались старые постройки, рубились новые. Так и жила деревня, перемогая любые времена и напасти, триста с лишним годов, за кои на верхнем мысу намыло, поди, с полверсты земли, пока не грянул однажды слух, что дальше деревне не живать, не бывать. Ниже по Ангаре строят плотину для электростанции, вода по реке и речкам поднимется и разольется, затопит многие земли и в том числе в первую очередь, конечно, Матёру. Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой, и места потом не показать, где там силились люди. Придется переезжать. Непросто было поверить, что так оно и будет на самом деле, что край света, которым пугали темный народ, теперь для деревни действительно близок. Через год после первых слухов приехала на катере оценочная комиссия, стала определять износ построек и назначать за них деньги. Сомневаться больше в судьбе Матёры не приходилось, она дотягивала последние годы. Где-то на правом берегу строился уже новый поселок для совхоза, в который сводили все ближние и даже не ближние колхозы, а старые деревни решено было, чтобы не возиться с хламьем, пустить под огонь.

Но теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода.

Старухи втроем сидели за самоваром и то умолкали, наливая и прихлебывая из блюдца, то опять как бы нехотя и устало принимались тянуть слабый, редкий разговор. Сидели у Дарьи, самой старой из старух; лет своих в точности никто из них не знал, потому что точность эта осталась при крещении в церковных записях, которые потом куда-то увезли – концов не сыскать. О возрасте старухи говорили так:

– Я, девка, уж Ваську, брата, на загорбке таскала, когда ты на свет родилась. – Это Дарья Настасье. – Я уж в памяти находилась, помню.

– Ты, однако, и будешь-то года на три меня постаре.

– Но, на три! Я замуж-то выходила, ты кто была – оглянись-ка! Ты ишо без рубашонки бегала. Как я выходила, ты должна, поди-ка, помнить.

– Я помню.

– Ну дак от. Куды тебе равняться! Ты супротив меня совсем молоденькая.

Третья старуха, Сима, не могла участвовать в столь давних воспоминаниях, она была пришлой, занесенной в Матёру случайным ветром меньше десяти лет назад, – в Матёру из Подволочной, из ангарской же деревни, а туда – откуда-то из-под Тулы, и говорила, что два раза, до войны и в войну, видела Москву, к чему в деревне по извечной привычке не очень-то доверять тому, что нельзя проверить, относились со смешком. Как это Сима, какая-то непутевая старуха, могла видеть Москву, если никто из них не видел? Ну и что, если рядом жила? – в Москву, поди, всех подряд не пускают. Сима, не злясь, не настаивая, умолкала, а после опять говорила то же самое, за что схлопотала прозвище «Московишна». Оно ей, кстати, шло: Сима была вся чистенькая, аккуратная, знала немного грамоте и имела песенник, из которого порой под настроение тянула тоскливые и протяжные песни о горькой судьбе. Судьба ей, похоже, и верно досталась не сладкая, если столько пришлось мытариться, оставить в войну родину, где выросла, родить единственную и ту немую девчонку и теперь на старости лет остаться с малолетним внучонком на руках, которого неизвестно когда и как поднимать. Но Сима и сейчас не потеряла надежды сыскать старика, возле которого она могла бы греться и за которым могла бы ходить – стирать, варить, подавать. Именно по этой причине она и попала в свое время в Матёру: услышав, что дед Максим остался бобылем и выждав для приличия срок, она снялась из Подволочной, где тогда жила, и отправилась за счастьем на остров. Но счастье не вылепилось: дед Максим заупрямился, а бабы, не знавшие Симу как следует, не помогли: дед хоть никому и не надобен, да свой дед, под чужой бок подкладывать обидно. Скорей всего деда Максима напугала Валька, немая Симина девка, в ту пору уже большенькая, как-то особенно неприятно и крикливо мычавшая, чего-то постоянно требующая, нервная. По поводу неудавшегося сватовства в деревне зубоскалили: «Хоть и Сима, да мимо», но Сима не обижалась. Обратно в Нодволочную она не поплыла, так и осталась в Матёре, поселившись в маленькой заброшенной избенке на нижнем краю. Развела огородишко, поставила кросна и ткала из тряпочных дранок дорожки для пола – тем и пробавлялась. А Валька, пока она жила с матерью, ходила в колхоз.

Григорий Ефимович Распутин

«Прощание с Матёрой»

Простоявшая триста с лишним лет на берегу Ангары, деревня Матёра повидала на своём веку всякое. «Мимо неё поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночёвку торговые люди, снующие в ту и в другую стороны; везли по воде арестантов и, завидев прямо на носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов». Есть в Матёре своя церквушка на высоком берегу, но её давно приспособили под склад, есть мельница и «аэропорт» на старом пастбище: дважды на неделе народ летает в город.

Но вот однажды ниже по Ангаре начинают строить плотину для электростанции, и становится ясно, что многие окрестные деревни, и в первую очередь островная Матёра, будут затоплены. «Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой и места потом не показать, где там селились люди. Придётся переезжать». Немногочисленное население Матёры и те, кто связан с городом, имеет там родню, и те, кто никак с ним не связан, думают о «конце света». Никакие уговоры, объяснения и призывы к здравому смыслу не могут заставить людей с лёгкостью покинуть обжитое место. Тут и память о предках (кладбище), и привычные и удобные стены, и привычный образ жизни, который, как варежку с руки, не снимешь. Все, что позарез было нужно здесь, в городе не понадобится. «Ухваты, сковородники, квашня, мутовки, чугуны, туеса, кринки, ушаты, кадки, лагуны, щипцы, кросна… А ещё: вилы, лопаты, грабли, пилы, топоры (из четырёх топоров брали только один), точило, железна печка, тележка, санки… А ещё: капканы, петли, плетёные морды, лыжи, другие охотничьи и рыбачьи снасти, всякий мастеровой инструмент. Что перебирать все это? Что сердце казнить?» Конечно, в городе есть холодная, горячая вода, но неудобств столько, что не пересчитать, а главное, с непривычки, должно быть, станет очень тоскливо. Лёгкий воздух, просторы, шум Ангары, чаепития из самоваров, неторопливые беседы за длинным столом — замены этому нет. А похоронить в памяти — это не то, что похоронить в земле. Те, кто меньше других торопился покинуть Матёру, слабые, одинокие старухи, становятся свидетелями того, как деревню с одного конца поджигают. «Как никогда неподвижные лица старух при свете огня казались слепленными, восковыми; длинные уродливые тени подпрыгивали и извивались». В данной ситуации «люди забыли, что каждый из них не один, потеряли друг друга, и не было сейчас друг в друге надобности. Всегда так: при неприятном, постыдном событии, сколько бы ни было вместе народу, каждый старается, никого не замечая, оставаться один — легче потом освободиться от стыда. В душе им было нехорошо, неловко, что стоят они без движения, что они и не пытались совсем, когда ещё можно было, спасти избу — не к чему и пытаться. То же самое будет и с другими избами». Когда после пожара бабы судят да рядят, нарочно ли случился такой огонь или невзначай, то мнение складывается: невзначай. Никому не хочется поверить в такое сумасбродство, что хороший («христовенький») дом сам хозяин и поджёг. Расставаясь со своей избой, Дарья не только подметает и прибирает её, но и белит, как на будущую счастливую жизнь. Страшно огорчается она, что где-то забыла подмазать. Настасья беспокоится о сбежавшей кошке, с которой в транспорт не пустят, и просит Дарью её подкормить, не думая о том, что скоро и соседка отсюда отправится совсем. И кошки, и собаки, и каждый предмет, и избы, и вся деревня как живые для тех, кто в них всю жизнь от рождения прожил. А раз приходится уезжать, то нужно все прибрать, как убирают для проводов на тот свет покойника. И хотя ритуалы и церковь для поколения Дарьи и Настасьи существуют раздельно, обряды не забыты и существуют в душах святых и непорочных.

Страшно бабам, что перед затоплением приедет санитарная бригада и сровняет с землёй деревенское кладбище. Дарья, старуха с характером, под защиту которого собираются все слабые и страдальные, организует обиженных и пытается выступить против. Она не ограничивается только проклятием на головы обидчиков, призывая Бога, но и впрямую вступает в бой, вооружившись палкой. Дарья решительна, боевита, напориста. Многие люди на её месте смирились бы с создавшимся положением, но только не она. Это отнюдь не кроткая и пассивная старуха, она судит других людей, и в первую очередь сына Павла и свою невестку. Строга Дарья и к местной молодёжи, она не просто бранит её за то, что они покидают знакомый мир, но и грозится: «Вы ещё пожалеете». Именно Дарья чаще других обращается к Богу: «Прости нам, Господи, что слабы мы, непамятливы и разорены душой». Очень ей не хочется расставаться с могилами предков, и, обращаясь к отцовской могиле, она называет себя «бестолковой». Она верит, что, когда умрёт, все родственники соберутся, чтоб судить её. «Ей казалось, что она хорошо их видит, стоящих огромным клином, расходящихся строем, которому нет конца, все с угрюмыми, строгими и вопрошающими лицами».

Недовольство происходящим ощущают не только Дарья и другие старухи. «Понимаю, — говорит Павел, — что без техники, без самой большой техники ничего нынче не сделать и никуда не уехать. Каждый это понимает, но как понять, как признать то, что сотворили с посёлком? Зачем потребовали от людей, кому жить тут, напрасных трудов? Можно, конечно, и не задаваться этими вопросами, а жить, как живётся, и плыть, как плывётся, да ведь я на том замешен: знать, что почём и что для чего, самому докапываться до истины. На то ты и человек».

На берегу реки Ангары раскинулась деревня Матера, ей уже более 300 лет. Немало повидало это место: и козацкие бои, и колчаковские сражения, а арестантские и рыболовецкие флотилии. В деревне есть своя церковь, мельница, кладбище и своеобразный "аэропорт", откуда жители раз в неделю летают в город за продуктами.

Однажды деревню всколыхнула страшная новость: ниже по реке строят мощную электростанцию и близлежащие деревни совсем скоро будут затоплены. Для большинства жителей Матеры это конец света, они вынуждены будут покинуть родной дом и переехать в город. Конечно, там комфорт, горячая и холодная вода в доме, магазины под боком. Но большинство, особенно старики, сокрушаются, потому что придется покинуть родные стены. Жители начинают перебирать свои пожитки, большинству из которых в городе просто не найдется применения. Ну зачем в городе вилы или топор, кому там понадобятся кадки, лохани и кринки. Все, что наживалось долгими годами, люди вынуждены будут оставить здесь. Горько и больно им от этого, а сделать ничего не могут - прогресс. Из деревни начали уезжать первые жители, вспыхнули первые дома. Старухи недоумевали: неужели хозяева нарочно поджигали свои дома, то, что наживали десятками лет? Но сошлись во мнении, что скорее всего имела место обычная неосторожность.

Дарья перед отъездом белит свой дом, переживает, что не успела все подмазать. Ее соседка, Наталья, переживает о сбежавшем коте и не знает, кому поручить за ним присмотреть. Никто до конца не осознает, что деревня будет стерта с лица земли, словно и не было ее никогда, как будто не выросли здесь целые поколения людей. Особенно активно сопротивляется переезду старуха Дарья. Она узнала, что перед самым затоплением санитарная бригада сравняет местное кладбище с землей. Она организует всех недовольных, берет в руки лопату и пытается отстоять родные места. Она недовольна поведением своего сына Павла и невестки, которые смирились с переездом и спокойно собирают вещи. Старуха уверяет молодых, что они очень горько пожалеют, что не отстояли родную землю. Очень часто старуха взывает к Богу, просит у него помощи и указания, как ей поступить. Ее страшит разрушение кладбища, Дарья уверена, что в смертный час все родственники соберутся вокруг нее и будут судить за слабость, за то, что не сумела отстоять их покой.

Сам же Павел прекрасно понимает чувства своей матери, но и то, что строительство электростанции – это дело необходимое, ему тоже очевидно. Он терзается этими противоречивыми мыслями и собирается в город.

Сочинения

«По ком звонит колокол» В. Распутина? (по произведениям «Прощание с Матерой», «Пожар») Авторское отношение к проблематике повести В. Распутина «Прощание с Матерой» Идейно-художественные особенности повести В. Распутина «Прощание с Матерой». Образ Дарьи Пинигиной в повести Распутина «прощание с Матерой» Образы жителей Матеры (по повести В. Распутина «Прощание с Матерой») Повесть «Прощание с Матерой» Природа и человек в одном из произведений современной отечественной прозы повести (по повести В. Н. Распутина «Прощание с Матерой») Проблема памяти в повести В. Распутина «Прощание с Матерой». Проблема экологии в современной литературе по повести В. Г. Распутина «Прощание с Матерой» Проблематика повести В. Распутина «Прощание с Матерой» Проблемы культуры, природы, человека и пути их решения Проблемы экологии в одном из произведений русской литературы XX века Рецензия на повесть В. Г. Распутина «Прощание с Матерой» Роль антитезы в одном из произведений русской литературы XX века. (В. Г. Распутин. «Прощание с Матёрой».) Символика в повести В. Распутина «Прощание с Матерой» Судьбы русской деревни в литературе 1950-1980-х годов (В. Распутин "Прощание с Матерой", А. Солженицын "Матренин двор")

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Валентин Григорьевич Распутин
Прощание с Матёрой. Пожар
Сборник

© В. Распутин, наследники, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

Прощание с Матёрой

1

И опять наступила весна, своя в своем нескончаемом ряду, но последняя для Матёры, для острова и деревни, носящих одно название. Опять с грохотом и страстью пронесло лед, нагромоздив на берега торосы, и Ангара освобожденно открылась, вытянувшись в могучую сверкающую течь. Опять на верхнем мысу бойко зашумела вода, скатываясь по релке на две стороны; опять запылала по земле и деревьям зелень, пролились первые дожди, прилетели стрижи и ласточки и любовно к жизни заквакали по вечерам в болотце проснувшиеся лягушки. Все это бывало много раз, и много раз Матёра была внутри происходящих в природе перемен, не отставая и не забегая вперед каждого дня. Вот и теперь посадили огороды – да не все: три семьи снялись еще с осени, разъехались по разным городам, а еще три семьи вышли из деревни и того раньше, в первые же годы, когда стало ясно, что слухи верные. Как всегда, посеяли хлеба – да не на всех полях: за рекой пашню не трогали, а только здесь, на острову, где поближе. И картошку, моркошку в огородах тыкали нынче не в одни сроки, а как пришлось, кто когда смог: многие жили теперь на два дома, между которыми добрых пятнадцать километров водой и горой, и разрывались пополам. Та Матёра и не та: постройки стоят на месте, только одну избенку да баню разобрали на дрова, все пока в жизни, в действии, по-прежнему голосят петухи, ревут коровы, трезвонят собаки, а уж повяла деревня, видно, что повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода. Всё на месте, да не всё так: гуще и нахальней полезла крапива, мертво застыли окна в опустевших избах, и растворились ворота во дворы – их для порядка закрывали, но какая-то нечистая сила снова и снова открывала, чтоб сильнее сквозило, скрипело да хлопало; покосились заборы и прясла, почернели и похилились стайки, амбары, навесы, без пользы валялись жерди и доски – поправляющая, подлаживающая для долгой службы хозяйская рука больше не прикасалась к ним. Во многих избах было не белено, не прибрано и ополовинено, что-то уже увезено в новое жилье, обнажив угрюмые пошарпанные углы, и что-то оставлено для нужды, потому что и сюда еще наезжать, и здесь колупаться. А постоянно оставались теперь в Матёре только старики и старухи, они смотрели за огородом и домом, ходили за скотиной, возились с ребятишками, сохраняя во всем жилой дух и оберегая деревню от излишнего запустения. По вечерам они сходились вместе, негромко разговаривали – и все об одном, о том, что будет, часто и тяжело вздыхали, опасливо поглядывая в сторону правого берега за Ангару, где строился большой новый поселок. Слухи оттуда доходили разные.


Тот первый мужик, который триста с лишним лет назад надумал поселиться на острове, был человек зоркий и выгадливый, верно рассудивший, что лучше этой земли ему не сыскать. Остров растянулся на пять с лишним верст, и не узенькой лентой, а утюгом, – было где разместиться и пашне, и лесу, и болотцу с лягушкой, а с нижней стороны за мелкой кривой протокой к Матёре близко подчаливал другой остров, который называли то Подмогой, то Подногой. Подмогой – понятно: чего не хватало на своей земле, брали здесь, а почему Поднога – ни одна душа бы не объяснила, а теперь не объяснит и подавно. Вывалил споткнувшийся чей-то язык, и пошло, а языку, известно, чем чудней, тем милей. В этой истории есть еще одно неизвестно откуда взявшееся имечко – Богодул, так прозвали приблудшего из чужих краев старика, выговаривая слово это на хохлацкий манер – как Бохгодул. Но тут хоть можно догадываться, с чего началось прозвище.

Старик, который выдавал себя за поляка, любил русский мат, и, видно, кто-то из приезжих грамотных людей, послушав его, сказал в сердцах: «Богохул», а деревенские то ли не разобрали, то ли нарочно подвернули язык и переделали в Богодула. Так или не так было, в точности сказать нельзя, но подсказка такая напрашивается.

Деревня на своем веку повидала всякое. Мимо нее поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночевку торговые люди, снующие в ту и другую сторону; везли по воде арестантов и, завидев прямо по носу обжитой берег, тоже подгребали к нему, разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов. От колчаковцев остался в Матёре срубленный ими на верхнем краю у голомыски барак, в котором в последние годы по красным летам, когда тепло, жил, как таракан, Богодул. Знала деревня наводнения, когда пол-острова уходило под воду, а над Подмогой – она была положе и ровней – и вовсе крутило жуткие воронки, знала пожары, голод, разбой.

Была в деревне своя церквушка, как и положено, на высоком чистом месте, хорошо видная издали с той и другой протоки; церквушку эту в колхозную пору приспособили под склад. Правда, службу за неимением батюшки она потеряла еще раньше, но крест на возглавии оставался, и старухи по утрам слали ему поклоны. Потом и крест сбили. Была мельница на верхней носовой проточке, специально будто для нее и прорытой, с помолом хоть и некорыстным, да незаемным, на свой хлебушко хватало. В последние годы дважды на неделе садился на старой поскотине самолет, и в город ли, в район народ приучился летать по воздуху.

Вот так худо-бедно и жила деревня, держась своего места на яру у левого берега, встречая и провожая годы, как воду, по которой сносились с другими поселениями и возле которой извечно кормились. И как нет, казалось, конца и края бегущей воде, нет и веку деревне: уходили на погост одни, нарождались другие, заваливались старые постройки, рубились новые. Так и жила деревня, перемогая любые времена и напасти, триста с лишним годов, за кои на верхнем мысу намыло, поди, с полверсты земли, пока не грянул однажды слух, что дальше деревне не живать, не бывать. Ниже по Ангаре строят плотину для электростанции, вода по реке и речкам поднимется и разольется, затопит многие земли, и в том числе в первую очередь, конечно, Матёру. Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой, и места потом не показать, где там селились люди. Придется переезжать. Непросто было поверить, что так оно и будет на самом деле, что край света, которым пугали темный народ, теперь для деревни действительно близок. Через год после первых слухов приехала на катере оценочная комиссия, стала определять износ построек и назначать за них деньги. Сомневаться больше в судьбе Матёры не приходилось, она дотягивала последние годы. Где-то на правом берегу строился уже новый поселок для совхоза, в который сводили все ближние и даже неближние колхозы, а старые деревни решено было, чтобы не возиться с хламьем, пустить под огонь.

Но теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода.

2

Старухи втроем сидели за самоваром и то умолкали, наливая и прихлебывая из блюдца, то опять как бы нехотя и устало принимались тянуть слабый, редкий разговор. Сидели у Дарьи, самой старой из старух; лет своих в точности никто из них не знал, потому что точность эта осталась при крещении в церковных записях, которые потом куда-то увезли – концов не сыскать. О возрасте старухи говорили так:

– Я, девка, уж Ваську, брата, на загорбке таскала, когда ты на свет родилась. – Это Дарья Настасье. – Я уж в памяти находилась, помню.

– Ты, однако, и будешь-то года на три меня постаре.

– Но, на три! Я замуж-то выходила, ты кто была – оглянись-ка! Ты ишо без рубашонки бегала. Как я выходила, ты должна, поди-ка, помнить.

– Я помню.

– Ну дак от. Куды тебе равняться! Ты супротив меня совсем молоденькая.

Третья старуха, Сима, не могла участвовать в столь давних воспоминаниях, она была пришлой, занесенной в Матёру случайным ветром меньше десяти лет назад, – в Матёру из Подволочной, из ангарской же деревни, а туда – откуда-то из-под Тулы, и говорила, что два раза, до войны и в войну, видела Москву, к чему в деревне, по извечной привычке не очень-то доверять тому, что нельзя проверить, относились со смешком. Как это Сима, какая-то непутевая старуха, могла видеть Москву, если никто из них не видел? Ну и что, если рядом жила? В Москву, поди, всех подряд не пускают. Сима, не злясь, не настаивая, умолкала, а после опять говорила то же самое, за что схлопотала прозвище Московишна. Оно ей, кстати, шло: Сима была вся чистенькая, аккуратная, знала немного грамоте и имела песенник, из которого порой под настроение тянула тоскливые и протяжные песни о горькой судьбе. Судьба ей, похоже, и верно досталась несладкая, если столько пришлось мытариться, оставить в войну родину, где выросла, родить единственную, и ту немую, девчонку и теперь на старости лет остаться с малолетним внучонком на руках, которого неизвестно когда и как поднимать. Но Сима и сейчас не потеряла надежды сыскать старика, возле которого она могла бы греться и за которым могла бы ходить – стирать, варить, подавать. Именно по этой причине она и попала в свое время в Матёру: услышав, что дед Максим остался бобылем, и выждав для приличия срок, она снялась из Подволочной, где тогда жила, и отправилась за счастьем на остров. Но счастье не вылепилось: дед Максим заупрямился, а бабы, не знавшие Симу как следует, не помогли: дед хоть никому и не надобен, да свой дед, под чужой бок подкладывать обидно. Скорей всего деда Максима напугала Валька, немая Симина девка, в ту пору уже большенькая, как-то особенно неприятно и крикливо мычавшая, чего-то постоянно требующая, нервная. По поводу неудавшегося сватовства в деревне зубоскалили: «Хоть и Сима, да мимо», но Сима не обижалась. Обратно в Подволочную она не поплыла, так и осталась в Матёре, поселившись в маленькой заброшенной избенке на нижнем краю. Развела огородишко, поставила кросна и ткала из тряпочных дранок дорожки для пола – тем и пробавлялась. А Валька, пока она жила с матерью, ходила в колхоз.

Сейчас возле Симы терся Колька, внучонок на пятом году, Валькина находка. Мальчишка был не в мать, не немой, но говорил плохо и мало, рос диким, боязливым, не отходящим от бабкиной юбки, – не ребенок, а бабенок. Старухи жалели его, приласкивали – он сильнее жался к Симе и смотрел на них с каким-то недетским, горьким и кротким пониманием.

– Ты кто такой, чтобы на меня так глядеть? – удивлялась Дарья. – Че ты там за мной видишь – смерть мою? Я про нее без тебя знаю. Ишь уставился, немтырь, как гвоздь.

– Он не немтырь, – обижалась Сима, прижимая к себе Кольку.

– Не немтырь, а молчит.

Снова опустили разговор, разморенные чаем и бьющим из окна, что выходило на закат, ярким клонящимся солнцем. Старуха Дарья, высокая и поджарая, на голову выше сидящей рядом Симы, чему-то согласно кивала, уставив в стол строгое бескровное лицо с провалившимися щеками.

Несмотря на годы, была старуха Дарья пока на своих ногах, владела руками, справляя посильную и все-таки немаленькую работу по хозяйству. Теперь вот сын с невесткой на новоселье, наезжают раз в неделю, а то и реже, и весь двор, весь огород на ней, а во дворе корова, телка, бычок с зимнего отела, поросенок, курицы, собака. Наказано было, правда, старухе, когда не сможет или занеможет, обращаться за помощью к соседке Вере, но до этого еще не дошло, Дарья справлялась сама.

Только что заступил июнь, подряд гуляли ясные, солнечные дни, едва прерываемые короткими сумеречными ночами.

Жары на острове, посреди воды, не бывает; по вечерам, когда затихал ветерок и от нагретой земли исходило теплое парение, такая наступала кругом благодать, такой покой и мир, так густо и свежо сияла перед глазами зелень, еще более приподнявшая, возвысившая над водой остров, с таким чистым, веселым перезвоном на камнях катилась Ангара и так все казалось прочным, вечным, что ни во что не верилось – ни в переезд, ни в затопление, ни в расставание. А тут еще дружные всходы на полях и в огородах, вовремя упавшие дожди и вовремя же наступившее тепло, это редкое согласие, сулящее урожай; неторопливое, желанное нарастание лета…

– Утром подымусь, вспомню со сна… ой, сердце упрется, не ходит, – рассказывала старуха Настасья. – Осподи!.. А Егор пла-а-чет, плачет. Я ему говорю: «Ты не плачь, Егор, не надо», а он: «Как мне не плакать, Настасья, как мне не плакать?!» Так и иду с каменным сердцем ходить, убираться. Хожу, хожу, вижу, Дарья ходит, Вера ходит, Домнида – и вроде отпустит маленько, привыкну. Думаю: а может, попужать нас только хочут, а ниче не сделают.

– Че нас без пути пужать? – спрашивала Дарья.

– А чтоб непужаных не было.

После того как Настасья с Егором остались совсем одни (два сына не пришли с войны, третий утонул, провалившись с трактором под лед, дочь умерла в городе от рака), начала Настасья малость чудить, наговаривать на своего старика, и все жалобное, болезненное: то будто угорел до смерти, едва отводилась, то всю ночь криком кричал, потому что кто-то изнутри душил его, то плачет, «вторые дни пошли, плачет, слезьми умывается», хотя знали все, дед Егор не вдруг пустит слезу. Поначалу он стыдил ее, стращал, пробовал учить – ничего не помогало, и он отступился. Во всем другом нормальный, здравый человек, а тут как резьба какая свернулась и хлябает, проворачивается, проговаривается о том, чего не было и не могло быть. Добрые люди старались не замечать этой безобидной Настасьиной свихнутости, недобрые любили спрашивать:

– Как там сегодня Егор – живой, нет?

– Ой! – радостно спохватывалась Настасья. – Егор-то, Егор-то… едва нонче не помер. У старого ума нету, взял сколупнул бородавку и весь кровью изошел. Цельный таз кровушки.

– А теперь-то как – остановилась?

– Вся вышла, дак остановилась. Едва дышит. Ой, до того жалко старика. Побегу досмотрю, че с им.

А Егор в это время ковылял по другой стороне улицы и зло и беспомощно косил на Настасью глазом: опять, блажная, типун ей на язык, рассказывает про него сказки.

Им предстояло самое скорое, раньше других, прощание с Матёрой. Когда дело дошло до распределения, кому куда переезжать, дед Егор со зла или от растерянности подписался на город, на тот самый, где строилась ГЭС. Там для таких же, как они, одиноких и горемычных из зоны затопления, ставились специально два больших дома. Условия были обменные: они не получают ни копейки за свою избу, зато им дают городскую квартиру. Позже дед Егор, не без подталкивания и нытья Настасьи, одумался и хотел переиграть город на совхоз, где и квартиру тоже дают, и деньги выплачивают, но оказалось, что поздно, нельзя.

– Совхоз выделяет квартиры для работников, а ты какой работник, – вразумлял его председатель сельсовета Воронцов.

– Я всю жисть колхозу ондал.

– Колхоз – другое дело. Колхоза больше нет.

Из района уже дважды поторапливали Егора переезжать, отведенная для них с Настасьей квартира была готова, ждала их, но старики все тянули, не трогались, как перед смертью стараясь надышаться родным воздухом. Настасья посадила огород, заводила то одно, то другое дело – лишь бы отсрочить, обмануть себя. В последний раз человек из района не на шутку накричал на них, стращая, что квартиру займут и они останутся на бобах, и дед Егор решился: если уж все равно ехать, то ехать… И отрезал Настасье:

– Чтоб к Троице была в готовности.

А до Троицы оставалось всего-то две недели.

– Зато никакой тебе заботушки, – не то успокаивая, не то насмехаясь, говорила Настасье Дарья. – Я у дочери в городе-то гостевала – дивля: тут тебе, с места не сходя, и Ангара, и лес, и уборна-баня, хошь год на улицу не показывайся. Крант, так же от как у самовара, повернешь – вода бежит, в одном кранту холодная, в другом горячая. И в плиту дрова не подбрасывать, тоже с крантом, нажмешь – жар идет. Вари, парь. Прямо куда тебе с добром! – баловство для хозяйки. А уж хлебушко не испекчи, нет, хлебушко покупной. Я с непривычки да с невидали уж и поохала возле крантов этих – они надо мной смеются, что мне чудно. А ишо чудней, что баня и уборна, как у нехристей, в одном закутке, возле кухоньки. Это уж тоже не дело. Сядешь, как приспичит, и держишь, мучишься, чтоб за столом не услыхали. И баня… какая там баня, смехота одна, ребятенка грудного споласкивать. А оне ишо че-то булькаются, мокрые вылазят. От и будешь ты, Настасья, как барыня, полеживать, все на дому, все есть, руки подымать не надо. А ишо этот… телехон заимей. Он тебе: дрынь-дрынь, а ты ему: ле-ле, поговорели и опеть на боковую.

– Ой, не трави ты мое сердце! – обмирала Настасья и прижимала к груди дряблые руки, закрывала глаза. – Я там в одну неделю с тоски помру. Посередь чужих-то! Кто ж старое дерево пересаживает?!

– Всех нас, девка, пересаживают, не однуе тебя. Всем тепери туды дорога. Только успевай прибирай.

Настасья, не соглашаясь, качала головой:

– Не равняй меня, Дарья, не равняй. Вы все в одном будете месте, а я на отдельности. Вы, которые с Матёры, друг к дружке соберетесь, и веселей, и будто дома. А я? Ой, да че говореть?!

– Сколько нас, всех-то? – рассудительно отвечала Дарья. – Никого уж не остается. Погляди-ка, Агафью увезли, Василису увезли, Лизу в район сманивают. Катеринин парень по сю пору места себе не выберет, мечется как угорелый. А когда выбирать, ежли вино не все до капельки выпито. Наталья говорит: может, к дочери поеду на Лену…

– Татьяна, Домнида, Маня, ты, Тунгуска… Околоток хороший наберется. Не мое кукованье.

– От и вся Матёра. Господи!

– А я уж про себя молчу. Молчу-у, молчу, – заунывно подхватила Сима и опять притянула к себе Кольку. – Мы с Коляней сядем в лодку, оттолкнемся и покатим куда глаза глядят, в море-окиян…

У Симы не было своей собственности, не было родственников, и ей оставалась одна дорога – в дом престарелых, но и на этой дороге теперь, как выяснилось, появилось препятствие – Колька, в котором она души не чаяла. С мальчишкой в дом престарелых не очень хотели брать. Валька, немая Симина дочь, свихнулась и потерялась. Взяв годы и познав мужика, одного, другого, третьего, Валька вошла во вкус и так полюбила это дело, что уже и сама без стесненья напрашивалась на ночные игры. И очень скоро наиграла Кольку. Сима гонялась за Валькой с палкой, матери, жены кляли ее на чем свет стоит, и осатаневшая Валька сбежала, вот уже больше года от нее не было ни слуху ни духу. Симу научили подать в розыск, но при той неразберихе в движении, которая началась теперь на Ангаре, при Валькиной немоте и документальной неоформленности отыскать ее было нелегко.

– Если и найдется, Коляню я ей так и так не отдам, – говорила Сима. – Мы с Коляней хоть поползем, да на одной веревочке.

– Ты пошто его не учишь говореть-то как следует? – попрекала Дарья. – Он вырастет, он тебя не похвалит.

– Я учу. Он может говорить. Коляня у нас молчаливый.

– Пришибло мальчонку. Он все понимает.

– Пришибло.

Не спрашивая у Настасьи, Дарья взяла ее стакан, плеснула в него из заварника и подставила под самовар – большой, купеческий, старой работы, красно отливающий чистой медью, с затейливым решетчатым низом, в котором взблескивали угли, на красиво изогнутых осадистых ножках. Из крана ударила тугая и ровная, без разбрызгов, струя – кипятку, стало быть, еще вдосталь, – и потревоженный самовар тоненько засопел. Потом Дарья налила Симе и добавила себе – отдышавшись, приготовившись, утерев выступивший пот, пошли по новому кругу, закланялись, покряхтывая, дуя в блюдца, осторожно прихлебывая вытянутыми губами.

– Четвертый, однако, стакан, – прикинула Настасья.

– Пей, девка, покуль чай живой. Там самовар не поставишь. Будешь на своей городской фукалке в кастрюльке греть.

– Пошто в кастрюльке? Чайник налью.

– Без самовара все равно не чай. Только что не всухомятку. Никакого скусу. Водопой, да и только.

И усмехнулась Дарья, вспомнив, что и в совхозе делают квартиры по-городскому, что и она вынуждена будет жить в тех же условиях, что и Настасья. И зря она пугает Настасью – неизвестно еще, удастся ли ей самой кипятить самовар. Нет, самовар она не отменит, будет ставить его хоть в кровати, а все остальное – как сказать. И не в строку, потеряв, о чем говорили, заявила с неожиданно взявшей обидой:

– Доведись до меня, взяла бы и никуда не тронулась. Пущай топят, ежли так надо.

– И потопят, – отозвалась Сима.

– Пущай. Однова смерть – че ишо бояться?!

– Ой, да ить неохота утопленной быть, – испуганно остерегла Настасья. – Грех, поди-ка. Пускай лучше в землю укладут. Всю рать до нас укладали, и нас туды.

– Рать-то твоя поплывет.

– Поплывет. Это уж так, – сухо и осторожно согласилась Настасья.

И чтобы отвести этот разговор, ею же заведенный, Дарья вспомнила:

– Че-то Богодул седни не идет.

– Уж, поди-ка, на подходе где. Богодул когда пропускал.

– С им грешно, и без его тоскливо.

– Ну дак Богодул! Как пташка Божия, только что матерная.

– Окстись, Настасья.

– Прости, Осподи! – Настасья послушно перекрестилась на иконку в углу и неудобно, со всхлипом вздохнула, прихлебнула из блюдца и снова перекрестилась, повинившись на этот раз шепотком молитвы.

Угарно и сладко пахло от истлевающих в самоваре углей, косо и лениво висела над столом солнечная пыль, едва шевелящаяся, густая; хлопал крыльями и горланил в ограде петух, выходил под окно, важно ступая на крепких, как скрученных, ногах, и заглядывал в него нахальными красными глазами. В другое окно виден был левый рукав Ангары, его искрящееся, жаркое на солнце течение и берег на той стороне, разубранный по луговине березой и черемухой, уже запылавшей от цвета. В открытую уличную дверь несло от нагретых деревянных мостков сухостью и гнилью. На порог заскочила курица и, вытягивая уродливую, наполовину ощипанную шею, смотрела на старух: живые или нет? Колька топнул на нее, курица сорвалась и зашлась, залилась в суматошном кудахтанье, не унося его далеко, оставаясь тут же, на крыльце. И вдруг заметалась, забилась в сенях, наскакивая на стены и уронив ковшик с ушата, в последнем отчаянии влетела в избу и присела, готовая хоть под топор. Вслед за ней, что-то бурча под нос, вошел лохматый босоногий старик, поддел курицу батожком и выкинул в сени. После этого распрямился, поднял на старух маленькие, заросшие со всех сторон глаза и возгласил:

– Кур-рва!

– Вот он, святая душа на костылях, – без всякого удивления сказала Дарья и поднялась за стаканом. – Не обробел. А мы говорим: Богодул че-то не идет. Садись, покуль самовар совсем не остыл.

– Кур-рва! – снова выкрикнул, как каркнул, старик. – Самовар-р! Мер-ртвых гр-рабют! Самовар-р!

– Кого грабют? Че ты мелешь?! – Дарья налила чай, но насторожилась, не убрав стакан из-под крана. Такое теперь время, что и нельзя поверить, да приходится; скажи кто, будто остров сорвало и понесло как щепку, – надо выбегать и смотреть, не понесло ли взаправду. Все, что недавно казалось вечным, с такой легкостью помчало в тартарары – хоть глаза закрывай.

– Хресты рубят, тумбочки пилят! – кричал Богодул и бил о пол палкой.

– Где – на кладбище, че ли? Говори толком.

– Кто? Не тяни ты душу. – Дарья поднялась, выбралась из-за стола. – Кто рубит?

– Чужие. Черти.

– Ой, да кто же это такие? – ахнула Настасья. – Черти, говорит.

Торопливо повязывая распущенный за чаем платок, Дарья скомандовала:

– Побежали, девки. То ли рехнулся, то ли правду говорит.